SexText - порно рассказы и эротические истории

Комикс. Сборник рассказов. Глава Коллекция эротических рассказов










Комикс

Полная горсть

Глупое дурачье

Разве это возможно?

По прочтении Данте

 

Комикс

В тот год мои трёхлетние штудии под руководством профессора, одного из первых в своей изысканной, как он определял, области математики, завершились успешно: не только на ура принятой диссертацией, но и престижной премией юным учёным. Мне было двадцать. В университет поступил в четырнадцать, числясь среди вундеркиндов. Я и впрямь был без памяти увлечён математикой, так что времени ни на что иное не оставалось, и только за год до окончания под водительством старшего товарища, тоже одного из учеников моего профессора — уж не по его наущению? — я впервые оказался в борделе, где выбрал по своему вкусу не слишком размалёванную, похожую на пацана, глядевшую на меня, как бы выразился сейчас, искушённо лолитно. Точно выверенными движениями, без суеты, как говорится, быстро, но не торопясь, она меня аккуратно всему научила.

Кроме премии, на которую можно было несколько месяцев протянуть без изысков в еде и борделя, я получил обещание места университетского преподавателя, ассистента профессора, которое должно было открытья — в этом-то и загвоздка — не сразу. Никто точно не знал, когда это случится: через пару месяцев, через год — гарантий никто не давал. Это время надо было как-то прожить, и профессор через знакомых, которых у него был весь немаленький кампус, приискал место учителя математики в пансионе на острове: поезд, пароходик, на верхушке горы старый, с очень большим грехом пополам к новым нуждам приспособленный замок, в нём пансион для мальчиков и школа при нём. Крыша, стол, небольшая зарплата. Что ещё нужно, чтоб перебиться? Смущало одно: толпа безмозгло галдящего пацанья; только с этим ничего не поделаешь.Комикс. Сборник рассказов. Глава Коллекция эротических рассказов фото

Пансионеры, они же ученики, жили здесь месяц-другой, не успевая обзавестись отношением к ним и здешним прошлым, частенько придуманным, но были другие, здесь проводившие годы, даже внешним видом сильно отличаясь от скоротечных. То же и учителя с воспитателями, большинство эти должности совмещали, да и что было им делать после уроков?

Беседа с директором, которого, как показалось, мой возраст не разочаровал, была короткой, но содержательной. Он подтвердил условия, о которых было известно заранее, однозначно определил задачи своего воспитательного заведения: безопасность детей во всех умопостигаемых — именно так! — значениях слова, если приложится учёба, очень неплохо, никакое давление на учащихся не допустимо, и, вообще, сами понимаете — внимательно взглянув на меня и не пояснив, что имеет в виду — закрытое учебное заведение для юношества со всеми последствиями, из этой очевидности вытекающими. При последних словах директор намекающе подмигнул, но, выйдя из кабинета, я решил, что это мне показалось.

В дальнейшем новоявленные коллеги не раз выражение о закрытом учреждении в разговорах со мной с разными интонациями употребляли, и всякий раз мне казалось, что, подражая директору, подмигивали невзначай. Пацанья было не так уж и много, и, судя по тишине и сосредоточенности лиц, оно было не столько безмозгло галдящим, сколько постоянно озабоченным надувающимися брюками, из чего с большой вероятностью следовало: неутомимо дрочащим и меряющимся толщиной бицепсов, длиной членов и желтовато испускаемых струй.

Несмотря на тогдашнюю не по возрасту наивность мою, я очень быстро, замечая парней, держащихся за руки и жмущихся по углам, понял, на что директор и коллеги столь прозрачно мне намекали. Замечал и учителей, слишком, как мне казалось, горячо беседовавших с воспитанниками своими. А один из коллег, как-то подмигнув и похлопав меня по плечу, громким шёпотом прочитал на ухо дурацкий стишок:

Раз, два, три, четыре, пять:

Хвостик! Попка! Зайчик!

Кому невтерпёж ****ь,

Пусть поднимет пальчик!

Через неделю после первого появления я устроил классу контрольную, как это было, по словам директора, меня наставлявшего, принято делать раз в неделю-другую. Получил семь тетрадей. Три ученика из трёх не сложных задач правильно ни одной не решили. Трое решили одну. Последняя тетрадь принадлежала высокому, изящно узкотелому ученику с твёрдым настойчивым взглядом, не только не спеша, уверенно прямоходящему, но и, возвышаясь над остальными, очень прямосидящему. Его тетрадь поразила отсутствием малейших помарок и чёткостью почерка, всё было решено безупречно, а цифры с буквами были выведены с каллиграфической тщательностью и даже изяществом. Когда клал тетрадь в общую стопку, из неё выпал лист.

Он был самым обычным в клетку, вполне вероятно, вырванным из той же тетради. Подняв и вкладывая обратно в тетрадь, заметил небольшой рисунок в левом верхнем углу, который, весь, целиком бросившись в глаза, возвращал меня в класс, исчезавший со стенами, потолком, доской и остальными учениками, оставляя одного из них и учителя, прикованными друг к другу взглядами, словно цепью. Он смотрел на меня, прицеливаясь, настойчиво, повелительно, словно требуя отвечать взглядом бессильно покорным. Учитель стремился уйти, оторвавшись от взгляда, цепь разорвав, ученик-художник не отпускал, натягивая цепь всё крепче. Рисунок не был отделан. Нескольких точных линий, безапелляционных штрихов было достаточно, чтобы персонажи были узнаны без помех и одновременно излишней точностью не были пригвождены к определённому месту и времени.

Двое персонажей, остальное угадывалось, и впрямь, кому интересно, кто там в классе ещё, кроме прочно связанных ученика и учителя. Рисунок был честен. С первой же встречи в классе я обращался к нему, сразу бросившемуся в глаза, и только через него к остальным четырнадцати парам глаз старшего класса. Большинству — все сидели на партах по двое, кроме него — мои объяснения были не интересны; они занимались своими делами, на познания в математике не претендуя. К успехам в учёбе здесь относились очень спокойно. Да и на что можно было рассчитывать, если большинство учеников несколько лет подряд ничему не училось, скитаясь вместе с родителями, пока у тех не появилась возможность, пусть на некоторое время расставшись, к оседлой жизни потомков пристроить, а то, что будет возможность хоть чему-то учиться, было неслыханной щедростью, бесплатным даром судьбы, которой, как и дарёному коню, ни в зубы не смотрят, ни под хвост не заглядывают.

Замок был вавилонскою башней. Ученики говорили на множестве языков, а когда переходили на общий, ошарашивали разнообразнейшими акцентами. Судя по фамилии, художник был явно французом.

На следующем уроке, возвращая работы, тетрадь с листом я держал крепко, опасаясь, что выпадет, представляя, как, выскользнув, он развевается, падает, кто-то из учеников подбирает, рассматривает, из-за парт выскакивают остальные, и через минуту озираются по сторонам ошарашенные увиденным. Ничего не случилось. Получив тетрадь, француз её не сразу раскрыл, словно был абсолютно уверен в правильности решений, в оценке, которую получил, и реакции на рисунок.

Нечего говорить, дня следующей контрольной я ожидал с нетерпением, а, получив пять тетрадей, с нетерпением нёс в свою келью, но сколько его тетрадь ни перелистывал, ни вытряхивал, ничего, кроме абсолютно верно без малейшей помарки выполненного задания, не обнаружил. Еще неделя нетерпения — всё повторилось. Ещё две уверили: рисунок был совершенной случайностью. Задним числом даже решил, что я всё придумал: и взгляд, и цепь, вообще никакого рисунка не было и в помине. Так что необходимо чаще применять испытанный способ избавления от излишних фантазий, которые, если не сопротивляться, чёрт знает к чему приведут.

И эта неделя, похожая на все остальные, потянулась медленно, неотвратимо, как приговор, который пригвождает преступника к преступлению. Никуда не спеша, я только после обеда, проходившего в общем зале, отправился к себе с пятью тетрадками продолжавших мои задания выполнять. Начал с француза. Он будто рядом стоял, насмехаясь, мол, не угодно ли, господин учитель, перелистать тетрадь, кое-что поискать.

На том же листе рядом с прежним было два рисунка того же формата. Под ними пару слов — комикс бы получился, по крайней мере, начало. На втором рисунке учитель листал недоуменно тетрадь, в эмпиреях ему виделся ученик, с едва заметной ехидной улыбкой взирающий на тщетные поиски. На третьем они поменялись местами: учитель, вознёсшийся в эмпиреи, широко раскрыв от удивления рот и глаза, смотрел на застёгнутого на все пуговицы ученика, сидящего за партой и, глядя на учителя, без малейшего признака на лице спокойно, очень будничного онанирующего. Из приоткрытой ширинки выглядывала только головка, зажатая двумя пальцами чуть-чуть брезгливо, словно намекая на нежелательность действия, но, что поделаешь, нет гербовой — рисуй на тетрадной математической.

Представил, как на глазах у всех обитателей замка с высоко надменно поднятой головой мой француз не спеша идёт по многочисленным коридорам, и все знают, куда и с какой целью он направляется, как дверь в мою келью распахивает, оставляя открытой.   На следующем рисунке, который в уме нарисовал, мы оба голые, я перед ним на коленях: мой язык мечется между его ягодицами, вылизывая до изнеможения, но он не спешит, не выдаёт нетерпения, так что приходится следующего рисунка дождаться, на нём во всей юной величественной красоте: широкая грудь, могучие плечи, волосатые стройные ноги, и из копны торчит ***, в мой рот пену горьковатую взбрызгивающий. Не успев ничего осознать, на следующем вижу себя: он, одетый, в толпе перед дверью. Меня голого, всего в малофье директор в кабинет приглашает, чтобы сквозь не стихающий гул мне услышать: тотчас покинуть замок и никогда более здесь не появляться.

После этих рисунков меня преследовал нагловатый запах его цветочным мылом — в замке было только такое — мытого ***.

Кое-как отмывшись от липкости — условия в замке без слуг были, прямо скажем, не очень — попытался привести мысли в порядок. Как быть с листком? Не к директору же с этим соваться. Изорвать? Сжечь? Возвратить? Поговорить с автором? Где и о чём? Что тот от него хочет? От скуки и безделия издевается?

Не найдя ответы, отдав тетрадь с художествами и высокой оценкой, с нетерпением и ужасом ждал неделю, другую, ещё и ещё. Безрезультатно. Задачи решались, оценки заслуженно ставились, но лист с комиксом не появлялся. Долгими одинокими вечерами я в воображении новыми рисунками его пополнял вплоть до райского пустынного острова без всякого мрачного замка, где на берегу бирюзовой лагуны мы, целуясь, сплетались, словно лианы, проникая друг в друга всем, для этого природой назначенным.

Изводясь, считал дни, когда по окончании семестра смогу уехать хотя бы на несколько дней — придя в себя, вернуться с решением, как поступить. Мечтать о рае на берегу бирюзовой лагуны — прекрасно, только жить дальше так невозможно.

Контрольная была в день отъезда. Утром контрольная, потом, проверив в классе, на перемене раздам, пойду за вещами, а дальше берег, пароходик, поезд, свобода, старые и новые лица; главное: ни художеств, ни замка.

Урок закончился. Ученики двинули во двор размяться, мяч погонять. На столе три тетради — результат педагогический усилий длиною в семестр. Из трёх задач в двух тетрадях по две решены были верно. В третьей — всё безупречно. На листке к прежним добавлены два. На одном учителя, стоящего раком, ученик, рот ему зажимая ладонью, с невозмутимым лицом **** яростно, словно из не совсем подходящего места душу его вышибает. На втором со спущенными штанами учитель, поглаживая яйца, стоит на борту пароходика, а на горе ученик, провожая, с нагловатой ухмылкой руку в прощальном приветствии поднимает, из расстёгнутой ширинки, слегка розовея, залупа виднеется: на гору, на замок, на корабль, на пассажиров и на него извергается поток малофьи, как принято писать по иным, правда, поводам, перламутрово переливающийся в лучах заходящего солнца.

Пока рассматривал, тихо, незаметно, неслышно рядом со мной художник-француз оказался и надменно вопросительно посмотрел: мол, как, господин учитель, понравилось? Дрожащей рукой без единого звука, вложив в тетрадь лист, не поднимая глаз, ему протянул.

Поздно вечером добрался до города, всю дорогу пытаясь избавиться от вопроса: что это было? На него ответа у меня нет и сейчас, спустя множество лет. На следующий день по приезде, позвонив профессору, узнал, что обстоятельства изменились, на остров могу не возвращаться.

Тем комикс и завершился.

Случайно встретившись с моим давним скоротечным коллегой, узнал, что бывший наш ученик вскоре после моего отъезда, точней сказать, бегства, остров покинул и вскоре нелепо погиб, упав со скалы, куда, невзирая на предупреждения и дурную погоду, на спор с другом взбирался. Тело искали, но не нашли. А ещё через несколько лет, когда это стало возможно, друг опубликовал большую повесть покойного или маленький роман, автором иллюстрированный. Тираж крошечный. Содержание, как говорили, фривольное. Давнишний коллега пытался отыскать экземпляр. Не удалось.

Полная горсть

Отдавая последние почести и распугивая ворон, грохнуло троекратно, в последней серии один задержавшийся выстрел хлопнул вдогонку, и тесной группой, как и приехали, к выходу потянулись, за ними один, добиравшийся самостоятельно.

Были в гражданском, но на плечах, словно крылья на спине у ангелов под одеждой, угадывались погоны. Все больше полковничьих, бывших у всех у них, выжить сумевших. Очень большое начальство похороны посещать не любило. И то сказать, кому это нравится? Венки, однако, прислало. Вспомнило? Наверняка. Ведь похоронить можно все, что угодно. Кроме воспоминаний.

Как вы нашли меня? Как отыскали? Впрочем, не важно. Искали — нашли. Разыскивали — отыскали. Это ваша история. Мне она ни к чему. А вы пришли за моей. Зачем она вам? Неужели кому-то она интересна? Впрочем, не отвечайте. Вопрос риторический или глупый. Сочтем риторическим. К тому же, похоже, я понял, как вы меня отыскали. Вы наверняка были на кладбище. Можете не отвечать. Припоминаю. Ну, да. Вы один были без головного убора. И один молодой. Так сказать, новое поколение старое хоронило. Как связаны с ними, спрашивать я не буду. Раз как-то связаны — правду не скажете, а заставлять придумывать мне ни к чему. Знаете, почему я на вас внимание обратил? Не догадаетесь никогда. А покойный, который нас, получается, свел, наверняка б догадался. Все в открытую могилу землю бросали двумя пальцами, немножко брезгливо. Я тоже. Мокро и грязно. Только вы — полную горсть, и руки не вытерли, во всяком случае, у всех на виду, у могилы. Так что давайте, я вам рассказ, пока не устану, а вы мне обещание и на мою могилу бросить полную горсть, у всех на глазах руку не вытирая. Впрочем, кроме могильщиков, глаз больше не будет. Во-вторых, я нелюдим, а, во-первых, мои современники вслед за старшими друзьями быстро уходят. Догоняют. Ну как? Согласны? Тогда, как говорят молодые, погнали!

Они за мной не гнались. Будто знали, споткнусь, упаду, сам в кузов полезу грибом, может, не белым, но и не сыроежкой какой-то. Мы с ним много за грибами ходили, в сезон пару раз в неделю, как минимум. Он меня к этому приохотил. А у него откуда? Бог весть. Они меня со всех сторон обложили. Так что, если бы не упал, все равно никуда бы не делся. Самое страшное, что при мне, как там у Жванецкого о привозе, при мне зелень была. Впрочем, и это не важно. Если им было бы нужно, была, не была, все равно бы нашли, хоть в кармане, хоть в любом другом месте заветном. У меня был карманчик в трусах. Туда старший руку сразу и запустил, нашел и между делом полапал. Потом для проформы в карманах пошарили. И все завертелось, времени не теряли. Думал, все, камера, суд, лесоповал, зелень — значит надолго, тогда ведь Никита учинил валютное беснование. Но ты предполагаешь, даже самое скверное, а располагают они. Новые знакомцы до кабинета меня довели и сгинули, думаю, до погон с двумя просветами не дослужились, как те, на кладбище провожавшие, до генеральских. В отставке давно, но погоны приклеились — не отодрать, не отмыть, да они им и не жмут, наверняка изредка приглашают, как покойного, не говоря о том, что на всякие празднества-даты словами всякими-разными их одаряют.

Разговор тогда в кабинете получился коротким. Начальник говорил, иногда спрашивая: мол, так? Куда денешься, он знал обо мне больше меня самого. И про родителей, нелепо в автокатастрофе погибших, и дедах, сгинувших в лагерях, и о друзьях-приятелях. В довершение, тона не изменив, стал рассказывать, как по писаному, где, когда, с кем и в какой позе, упомянув, как бы так невзначай, о моих последних удачах. И впрямь тогда в мои сети попало не считано барахла, на что я жил припеваючи в клетке, в которой было позволено потихоньку клевать из кормушки, пить из поилки, только бы прутья не грызть и голову сквозь них не высовывать. Тогда в трамваях-троллейбусах под окнами табличка висела: не высовываться. Так что пеняй на себя: высунулся — получай.

Сколько? Не больше часа. За это время мне объяснили, что буду делать, кому докладывать, как и когда. Не угрожали, мол, если откажешься, то. Понятно, не откажусь. Спросили, как мой английский, вроде бы намекнули, но я не понял, ответив, что кое-как по поводу шмоток могу объясниться. На что было замечено, это можно делать без слов. Чистая правда.

Прошло почти с месяц. Подумывал делом потихоньку-полегоньку заняться, а пока ходил в универ как ни в чем не бывало. Меня там не трогали: прогулы, хвосты, как будто отрезало — отвязались. Прежние друзья каждый день. Девятнадцать, я без этого и дня прожить спокойно не мог.

Даже как-то в церковном дворе, под навесом… Святотатствовать не хотели, но так получилось: другого места мы не нашли, на улице — как из ведра, к тому же со снегом. А из нас влажно, горячо выпирало, словно тропический лес в нас вселился, и мы лианами оплетаем друг друга, в самые заветные уголки проникая, в уши дыша горячо, неясные звуки, от слов отколовшиеся, друг в друга вонзая. Ладони мокрые, подмышки вскипают, все вокруг мелькает — не сосредоточиться, не остановиться. Щепкой, брошенной в водоворот, кружит, несет, утаскивает в удушья безвоздушную глубину, горячую, изнывающую. А от берега, за который не уцепиться, к которому не вернуться, глубокая сквозная тень отсекает.

О случившемся стал слегка забывать, наивно думая, может, решили, что не гожусь, есть у них для этого дела кандидаты получше. Получается, не нашлось. Кураторы с полным пониманием отнеслись к его предпочтениям. Позвонили под вечер: одевайтесь получше, через пятнадцать минут спускайтесь и ждите. Долго ждать не пришлось, через полчасика машина остановилась у каких-то ворот, высокий забор, дома не видно. Открывайте калитку, по дорожке к дому идите, открывайте дверь — отперта.

Смею уверить, своим языком, пусть далеким от совершенства, обязан он мне, хотя ничего специально делать и не пришлось. Круг общения его был минимальным. Иногда ненадолго в город его отвозили. На даче прожил он несколько лет. Заключение было по первому классу. Все просьбы всегда исполнялись, в том числе связанные со мной. Впрочем, ими не злоупотреблял. Эклеры из Парижа ему не возлили. Он их не любил. А виски поставляли исправно, и не дешевое. Книги? Само собой разумеется. И пластинки, даже одежду. С общением были проблемы, особенно в самом начале. Тогда на кроссворды запал и меня приохотил. Тяжело ему было. Но со временем научился в двух реальностях пребывать. «Я ведь смышленый, всегда был из первых», — с горьковатой усмешкой. И предваряя: к быту с огромным трудом привыкал, тут я его Вергилием был.

Отвечу и на вопрос, который вы задать не решитесь. Я был у него не один. Но! Стал единственным. Все. Тема закрыта. Фабула истощилась. Исчерпан сюжет. Подслащу пилюлю — подарю вам цитату. Можете заковычить и имя автора написать. Жизнь — это не люди, и не предметы, жизнь — это не время и, тем более, не пространство. Жизнь — это сюжет. Его сюжет вовлек мой, тесно сплелись, крепко сцепились.

Только в последние годы он был почти совершенно свободен, жил в самом центре, в прекрасной квартире. А я? Чем я обязан ему? Спросите, чем не обязан! Плотью и детством — родителям, остальным всем — ему. В том числе и умением слово держать и язык за зубами, пить виски с содовой и со льдом, читать английские книги в оригинале и слушать рассказы о проделках учеников престижных школ и студентов великих университетов. Главное, собою владеть, в чем он достиг совершенства. Порой мне казалось, что и заикается он в избранном темпе. А также, надеюсь, прожить долго, как он, в относительном здравии.

Рассказы, тексты? Мемуары сам кому положено передал. Когда сочтут возможным и своевременным, напечатают. Ах, вы знаете про рассказы. Интересно, откуда. Впрочем, не спрашиваю, все равно не ответите. У них был один читатель. Нередко он же герой. Беззастенчивые? Пожалуй. Только это и все. ТАСС более ничего заявить не уполномочен ни вам, ни другому кому. За исключением того, что тексты с рассказами согласно воле покойного мной сожжены. В цифровом варианте не существовали.

Когда мы с ним познакомились в те энергичные времена, было мне девятнадцать. Сегодня намного больше, чем тогда было ему. Несколько дней назад на кладбище мы попрощались. Вот и все. Сколько лет прожили вместе, сами сочтите. Чем занимались после ежедневной вечерней прогулки, если большая охота, сами представьте.

И не забудьте: за вами полная горсть.

Глупое дурачье

Некогда в тридевятом царстве, тридесятом государстве шились и продавались мужские трусы исключительно длинные, почти до колен, чтобы у царевичей ничего не виднелось, трусы только черные, чтобы друг другу королевичи не завидовали, так что все особы мужского пола, кроме за границей бывавших — за численной ничтожностью не рассматриваются — от ноля до последнего вздоха эти черные длинные трусы надевали, в определенных случаях и местах соответственно их снимая.

Почему черные длинные? Потому что в советском человеке все должно быть прекрасно. Белье не исключая. Хотя черные длинные — какое же это белье? Ну, да ладно. Генсеки, не вам чета, их мудро носили, и ничего.

Даже на парад в таких выходили, партию-правительство спортсменски бурно приветствуя, мощью рядов сотрясая: слава труженикам швейной промышленности. А если бы не пошили? То-то же, не глупите.

Появление разноцветной недельки не до колен, а наоборот, знаменовало близкий конец социализма, развившегося до своего естественного конца, и государства, этому монстру отдавшегося и за глупую утопическую мечту свою поплатившегося.

Неделька бесстыже коротко, невозможно разноцветно явилась, воскресенье и вовсе бодро бордового цвета, — история дернулась, лязгнула, тронулась, покатилась и понеслась. Адреналин взбесился. Зашкалил драйв. Чувство страха пропало. И — понеслось.

Но в тот момент истории, о котором идет у нас речь, до недельки была ужасно как далеко, а до слова из трех букв, напечатанного на бумаге, дальше еще, и первокурсникам общежитие не полагалось, а старшекурсникам не гарантировалось. Зато хорошо успевающим — критерии устанавливались в соответствии с финансированием — платилась стипендия, которой не хватало на съем самой скромной жилплощади. Студенту хоромы, разумеется, не к лицу и не по плечу, но где-то жить все-таки надо, не будешь же на улице спать в белой майке и черных трусах: холодно и неприлично.

Так что, не тратя времени на бесполезное заявление об общежитии, пришлось идти искать крышу над головой в частном секторе одноэтажном, домишки добрых-недобрых старых времен, еще не снесенные, еще не завалившиеся: строили крепко, вода — колонка на улице, туалет, в смысле уборная деревянно-щелястая, — во дворе, лучше все в институте проделать, а если приспичит, то за угол. Из-за которого, проделав, выглянешь и увидишь.

Кошка на земле сидит

Тихо, не мяучит.

На нее мужик глядит,

Ему брюхо пучит.

Лазилось долго и поучительно. Аборигены были провинциально приветливы и старались помочь. Постучав в одну дверь, узнавалось, что во дворе никто не сдает, а вот на перекрестке, направо, за синим забором спросите. Оказалось, язык не только до Киева, но и до крыши над головой доведет.

Цену назвали, удобства во дворе показали, диван в большой комнате определили. Хозяева, старик со старухой, в маленькой спальне. Жизнь наладилась и потянулась. Ничего необычного: лекции-семинары, конспекты-столовые, ежевечерние визиты к трем студенткам, двухкомнатную квартиру с туалетом и ванной аристократично снимающим, поиски места и времени, чтобы со светленькой — Светой и звали — уединиться, чтобы раз за разом пробираться поближе к искомой заветности, которую беленькие трусики — до них не один день добирался — скрывали, таили, оберегали, настойчивости до ужаса медленно поддаваясь.

Здесь, на полпути остановимся, вперед не забегая. Впереди много интересного, но все по порядку. Речь ведь у нас о трусах черных почти до колен, а не о беленьких, даже, кажется, с кружевами. И то сказать, их носящим почет-уважение: восьмое марта, цветы, одежда веселенькая, трусики белые, все им, труженицам, учительницам, поварихам и шпалоукладчицам.

Вот. Возвращаюсь как-то от Светы беленькими трусиками ее окрыленный, внизу своего живота удрученный. Преграду настойчиво одолев, пальцы добрались до заветности. Как там у главного русского юнкера на все времена, до двойного кургана. Трава шелковистая, трепещущая на ветру. Только какой там ветер, какая там степь-да-степь, как только, так сразу отпрянула, оттолкнула. О черных до колен моих речи нет вовсе, будто нет в них ничего, вниманья белых трусиков с кружевами достойного.

Вот и все. Продолжение следует. И сколько же веревочке виться? Полсеместра прошло. Несолоно хлебавши в свой приют возвращаюсь с сердцем тяжелым, с черными трусами, надеждами переполненными. Захожу — навстречу хозяйка, так, мол, и так, сегодня, на одну только ночь, парнишку пустила, он на раскладушке, а ты, как всегда, на диване.

Что-то озабоченный надеждами хмыкнул в ответ и к себе на диван. Пацан на раскладушке сидит, перебирает бумажки. Обрадовался, рот открывшись, не закрывается, видимо, долго молчал, надоело. Из деревни, приехал в военкомат, велели еще завтра прийти, последний класс, чтобы дважды не ездить, остался за рубль. Это он справедливо решил. Всем известно, с военкоматом — там тоже все в черных трусах до колен — лучше не связываться.

Выговорившись, ждет, когда подключусь, охота ему поболтать со студентом. Что-то буркнул вежливо, чтоб отвязался. А он свое, продолжает, до Маши добрался, он ее любит и дарит подарки, а она не дает. И не целуется. И руку в трусы не пускает. Значит, тебе еще повезло, целовать позволяет, правда, не в губы, и руку пускает, от чего только боль внизу живота.

Стал пацан раздражать. От Машки вроде бы в сторону, но каждый раз к ней возвращается: выбор в селе небольшой, пацанов в классе больше, чем девок, все на пары разобрались, шаг влево, шаг вправо — по морде нарвешься.

Пробовал книгу раскрыть — тот рот не закрывает. Похоже, до смерти Машка замучила. А что Светка — нет? Корона с головы не упадет — самой раздеться, не мучая, да еще с него трусы черные снять. Что за жуть эти трусы. Будто нельзя сшить другие, чтобы штаны снимать было не стремно.

Не тогдашнее это словечко. Это сегодня стремно, тогда же решил: пора спать. Разделись, оба в черных трусах, поглазели, позыркали, взглядом полапали и спать завалились. Долго ворочались, он Светку вспоминая мучительницу, тот — Машку, которая ни поцеловать, ни руку запустить не позволяет.

Глупое дурачье! Не знали, не ведали, что все в их руках! Не знали, что можно, что хорошо. Разве что мерялись уважухой: у кого длинней и ниже свисает.

И чтобы ему свое студенческое превосходство подальше заныкать, с пацаном голубоглазо и златокудро поговорить-подбодрить, позвать пересесть к нему на диван — пошептаться. Холодно, залезай, диван широкий, щекотки боишься? Там и сям пощекотать, в черные трусы через минуту рука заберется, наткнется и утвердится, и тот, сперва ошарашенный, потом ободренный, путь его руки повторит, и поцелуются, и все остальное, а потом черные мокрые трусы придется им снять, у пацана переодеть других нет, дать свои, поцеловать на прощанье, а утром, улыбнувшись, расстаться.

Если это сейчас, то откуда до колен черные раритеты? Кто нынче сумеет такое пошить? Даже киношные мастера, способные сбрую для императоров сотворить, затруднятся. Ни в каком музее подобное не отыщется. Так что снимайте — на недельку меняйте.

А тогда? Не было ничего. Вместе с неделькой сведения, что можно без лишней мороки, без Светки-Машки, кобылиц привередливых, очень даже неплохо, еще не дошли. Откуда? Оттуда, откуда с опозданием все сведения и приходят.

Вначале хотелось «Черные трусы» рассказик назвать в честь героя главного и, получилось бы, что и заглавного. Хотел — постеснялся. Пусть будет так.

Глупое дурачье.

Вот такая сермяжная хрень,

Хренотень и мозги набекрень.

Разве это возможно?

Эта белозубая матовая чернокожесть в море бело-розовой плоти, проблеск ослепительно черный, похищающий взгляд, как Зевс девственность прекрасной Данаи, этот проблеск сводит с ума, в помраченье ввергая. Изъяв из реальности совершенством, таинство плоти в зрение тебя обращает, ошеломляя и оглушая, заставляя мощью напряженного взгляда снимать с себя майку, оставляя беззащитными подмышки с мокрыми спутанными волосами, и шортики, короткие, вероятно, с мешочком для не возбужденного, спокойного, не часто теребимого нетерпеливой рукой. Графический лаконизм, точная выразительность белой одежды на черной плоти с розоватыми отметинами ногтей быстрых, тонких, ласковых пальцев, губ, которые могут высосать любую тоску, нежного ловкого языка и настежь открытой залупы. Все части, всё, что связывается порою с трудом, наспех и кое-как, в этой плоти естественно и изящно соединено воедино. Не слишком сладостный шоколад, горьковат — как раз по вкусу зрелому телу. Он возвращается, понятно, домой. Необходимо отмыться. Не от пота — занимается спортом или балетом — от пота в душе отмылся, от взглядов, которые притягивает, моя белопенным шампунем черное тело, черные волосы, тщательно намыливая голову, подмышки, возбуждающееся под рукой, сильно потеющее между ног и промежность с нежными волосками, обрамляющими заветное. Дома снова ему отмываться (от взглядов), в грязное белье класть плавки (если со спорта) или бандаж (он уже взрослый, если с балета). К взглядам привыкнуть не может, мечтая стать невидимым для раздевающих, таких множество, точней, большинство: встречные-поперечные, знакомые и не очень. Как себя сквозь взгляды нести, сквозь цепкие зрачки больно проламываться? Никто не подскажет, и он не знает, но как-то несёт, как-то проламывается, мечтая черепашью броню обрести, красоту тела панцирем защитить от вседозволенности глазеющей, с одеждой кожу снимающей. Без неё человеку жить невозможно. Отведите взгляд! Отведите — спасите! Зверьё в Красную книгу заносят. А куда красоту? Куда совершенство? Раздеть — возбудить. Возбужденное совершенство? Потому — ласкать взглядом, не раздевая, жажду обладания подавляя. Иначе — потеряв совершенство, великолепие красоты, обрести то, что от других получаешь: протяни руку, усилие малое, помани — обретай, о совершенстве, его в мире нет, не мечтая. Невинный, много раз в терпких развратных снах невинность терявший, и сейчас, вида не подавая, скульптурно бесчувственно с направленным на него пристальным взглядом бурно грешит. В слепящем воздухе, из собственной тени выскальзывая, неподвижно смотрит божественно мимо, смотрит в себя, пораженный собственным совершенством, которое начал познавать лишь недавно, вот и сейчас приоткрыл от удивления рот широко, будто секунду назад познал тайну зачатия своего, и был этим откровением ошарашен и оскорблен. Разве совершенство может быть зачато? Если так, значит, в мире никогда его не было. А зачем нужен мир, в котором нет одинокого совершенства? Кому нужен мир без прекрасного? Он как раз об этом подумал? По щеке скатилась слеза? Или показалось — блик света, обманув, по чернокожести гладкой прошелестел? Нестерпимо: жажда погладить, лизнуть. И — разрушить! Губительно обладание. Для совершенства невыносимо. А беззащитная курчавость головы и лобка, заветные завитки, ласкающие всё, что к ним прикоснется, глаз — откровенней всего. Совершенство исполнено внутренней жажды, но потому совершенство, что, в собственную тень упираясь, не выходит наружу. Что вовне его ждет? Грубая пустота рук, губ, языка, губящих прикосновение взгляда, горячую кожу теплым ветерком обдающего. Жестокая грубость познания-осязания-обоняния — безумие разрушения. Нос, впивающийся в потность подмышек, промежности, ***, рот, слюну добывающий, руки, мнущие плоть, язык, малофью слизывающий с залупы, — смерть, гибель, исчезновение совершенства, томимого жаждой познания тела, но не познавшего, мучительную жажду свою возлюбившего, не ублажая. Тело к телу — глаза можно закрыть, всё равно ничего не увидят, взгляд к соитию грубому никак не причастен. Ему губителен пот, слюна, малофья, твердая упругость и податливость нежная, ему отвратителен ***, проникающий в ****у пацанячью, чтобы, с ослиным упрямством ее разрывая, поршнем вдвигаться и выдвигаться, пока от собственной мерзкой похоти не взорвется, изойдя белой кровью желания утоленного. Ну и? Выжатой губкой с засыхающей клейкой коркой ложится, нелепо к низу живота прилипая, между ног тряпочно, обессиленно. После этого пытаться думать о гармонии, о совершенстве? О белозубой матовой чернокожести, сводящей с ума? Чему подобно? Тому, что у трупа о красоте живой размышлять. Пусть этим герои сумасшедшего развратника занимаются, философствуя, дыша трупным ароматом и парами жидкости мерзкой. Оба — убийцы. И творец их — убийца. И ему гармония, совершенство — вещи невнятные. А я? Я медленно-медленно взглядом раздену, чтобы не слишком меня возбуждал, посажу его — попка пленительная совсем не видна, между ног писечка едва-едва, совсем по-детски виднеется, приоткрыта, слегка розовея, словно клювик птенца, ждущего корма — мелкой букашечки, теплого взгляда, таящего бурный пар, скопившийся в недрах вулкана, гейзера, ну, что ещё в мире земном такое бывает. Всё вроде бы, как у всех, и — неуловимо иначе. Так гениальное от обычного отличается. Чудная попка не раздвигалась ни разу — принять в себя палец хотя бы. Хуй антично, не по-чернокожему мал, отчего яйца огромными кажутся. Но когда набухает, ошеломлённый взгляд их не замечает. Прекрасная плоть прекраснейшие слова пробуждает, но обратное — увы, прекраснейшие слова не пробуждают прекрасную плоть. Сколько халва не говори, у парня не встанет. Это не справедливо, но прекрасное и справедливое парой не ходят. Изнуряемая спортом (балетом) прекрасная чернокожая плоть себя любит не часто, непременно у зеркала. Тот пацан зазеркальный полной взаимностью отвечает, лаская его весело и задорно, до взрыва доводит. Один другого забрызгав, опустошенно друг на друга глядят: на самых кончиках обвисших хуёв маются белесые капельки — всё, что осталось от бешеной бури. Взгляду довольно мгновений голого чуда, о котором никто подумать не смеет, что может есть, пить, срать, ссать и блевать, пердеть, плевать и брызгать белесыми сгустками в рот мудиле в темном углу, заплатив, отсосавшему чернокожему чуду. Сволочь, гадина, мразь, ты зачем красоту погубил? Зачем цветок, нежно дурманящий, чернеющий белозубо, скотина, сорвал? Мало тебе магазинных-базарных: плати — бери, не хочу. Тех хоть в рот, хоть в сраку, хоть в ухо. Ты, ****ый пидор, смерти достоин: отрезания хуя-яиц, истечения кровью до последней капли паскудной, совершенство, красоту, гармонию осквернивший. Так что прежде, чем двинуть к заветному, хорошенько подумай: отвянь, отвали, а то прежде, чем приблизишься к чуду, тебя, ****ь, на землю повалят, одежду сорвут и во все дыры вонючие отымеют — не встанешь. Кто? Почитатели красоты. Подходит? Годится? Вот тебе на цветы и проваливай, гляди, этот гладиолус, согласный на всё, уже снимает трусы и вываливает. Ты взгляд оскорбил, замылил, паскуда, как к прежней созерцательности его возвратить? Как, словно скульптору, чернокожесть прекрасную разминать? Как унять неуемное, тянущее низ живота, бедра раздвигающее безмерно, рвущееся наружу, становясь вожделением? Как унять? Разве это возможно?

По прочтении Данте

После антракта я начинал сонатой «По прочтении Данте», которую начал разучивать еще лет десять назад. И хоть это был не первый мой Лист, но самый желанный и самый мучительный. Водопадом вскипало, и грохот падающей воды растекался журчанием. Пойми, постигни, услышь: стань ручьем, обратись водопадом.

Как всегда, публика — бабушки-дедушки. Не вся, конечно, но так нынче везде. Вначале угнетало, теперь, поездив, привык. Репертуар на состав публики почти не влияет. Ничего не поделать. Тем более мне, которому с рождения все наперед, до смерти расписано. От благословения или проклятия имени, это как посмотреть, не убежишь. Пальцы от рождения, как Каинов знак, охранная грамота: чужим не подходить, и самому за очерченный круг не прорваться. Прадед был гений, от деда многого ждали, отец не состоялся. Теперь моя очередь оправдать имя, фамилию, отчество пропустив. Деться некуда: знак.

Вышел после антракта, сидит в первом ряду, на месте до перерыва пустом. Билет в руках вертит. Прежде чем внимательно присмотрелся, уже почувствовал: увижу немузыкальные пальцы и губы, выкипающие из бороды.

Полный зал. Такое имя и мертвых поднимет. Пришли, доползли. Многие едва ли не современники имени. А вот и наследник. Музыкальные пальцы протыкают пространство, без клавиш не нужные, неприкаянные. Вышел, поклонился, показалось, что оглянулся, всмотрелся. Господи! Шестая Чайковского, грязный лесок, драные джинсы и хохолок дикого цвета. Когда это было!

Это сейчас я с судьбою почти примирился, а тогда, Господи, когда мучил Листа, а тот вместе с Данте надо мной измывались, тогда имя, ставшее вампиром и фатумом, мечтал от себя отодрать. Соскоблить, вытравить, словно татуировку. Я уже несколько раз, несмотря на внешность, выступал на концертах, и за свои экзерсисы получал аплодисменты. Точней, получал прадед-покойник, а я мародерствовал. Теперь думаю чуть-чуть иначе. Тогда же…

Тогда надо было сходить послушать Шестую Чайковского. Всех наших согнали. Мало того, велено послушать несколько записей, чтобы сравнить, о симфонии почитать, и все это представить. Чайковского я и сегодня не слишком, а тогда презирал: итальянщина, как некогда говорили.

Иду, деться некуда, еще раз — предупредили — и выгонят вместе с именем. Иду, джинсы дырявые, надписи на футболке, лучше бы не читать, на голове гребешок зеленого цвета. Иду на солидный концерт с солидною публикой в зал, понятно, солидный.

К тому времени я испробовал много чего. Но все занимало недолго. Раз-другой — надоело. Попить-покурить, понятно, что попадется. Девочки: два раза с одной было пределом. Только с одной тетенькой было дольше, но стажировка закончилась. Было с ровесниками, с каждым по разу. Оставалось попробовать взрослого, но не дяденьку — мэна. Дяденька — это пузатое, с базара одетое. Мэн — противоположность, полная, безусловная.

За дяденькой недолго ходить: стемнеет — и в парк. Еще денежку даст. Мэн — товар штучный, такой, как Чайковский. В Шестой, пишут, он раскаивается в грехе, грешит и кается, и получается очень красиво. Пишут, что из-за этого у мэна с обществом и папашами были большие проблемы.

Как у меня. Хотелось все перепробовать, а мне:   «Не забывай свое имя! » Добавляю: «Фамилию, отчество, гражданство, год рождения и группу крови! »

Привыкли и поутихли. А что со мной делать? Назад не засунешь!

Вот, иду на Шестую, а в голове Лист с Данте крутятся: от них еще не отделался, а тут с Шестой мучайся, пробирайся задворками, через грязноватый лесок, нависающий над долиной.

Земную жизнь пройдя до половины,

Я очутился в сумрачном лесу,

Утратив правый путь во тьме долины1.

Гляжу, по леску, как и я, мэн задворками на концерт пробирается. И — дьявол вселился. Подскочил к Чайковскому, не найдется ли сигареты. Затянувшись, ему подмигнул. Чайковский прищурился. Левой приподнимаю футболку, правой поглаживаю, Чайковского соблазняю. Руками разводит. Показал на кусты: пошли, не пожалеешь. Делаю шаг — он за мной. Немузыкальные пальцы сцепил, губы, из бороды выкипающие, закусил. Ну, думаю, не устоишь. Стянул, опустил и стою. Чайковский бумажку достал и, не прикоснувшись, аккуратно на полную готовность мою положил.

И — вот, он передо мной в первом ряду.

Лист. По прочтении Данте.

А Чайковского я не люблю.

--

1. Данте, Божественная комедия, Ад, 1:1-3, пер. М. Лозинского.

Оцените рассказ «Комикс. Сборник рассказов»

📥 скачать как: txt  fb2  epub    или    распечатать
Оставляйте комментарии - мы платим за них!

Комментариев пока нет - добавьте первый!

Добавить новый комментарий


Наш ИИ советует

Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.

Читайте также
  • 📅 31.10.2024
  • 📝 4.5k
  • 👁️ 0
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Гай-Иринарх

Что за говно! Только зайдешь в сеть чтоб ублажить своего похотливого дружка. А тут на тебе, кроме старых раздроченных баб и гомиков и подрачить то больше не на что.   Сказать честно мне это уже надоело, ну конечно можно почитать пару захватывающих рассказов о приключениях восьмилетнего мальчика Паши на ферме по выращиванию крокодилов. Но после описания двухсот третьего сношения с очередной самкой крокодила мне хочется спать. Ну так вот, нужно исправить это упущение и написать порно рассказы для настоящих пр...

читать целиком
  • 📅 18.08.2019
  • 📝 14.2k
  • 👁️ 33
  • 👍 0.00
  • 💬 0

Безобидный солнечный денек сначала позвал всех на прогулку, а потом обманув начал припекать летним солнцем. Спасаясь от него мы забежали в кафе. К нашему счастью там стоял кондиционер. Отдохнув и попив освежающих напитков, мы решили, что все же глупо просиживать весь день в кафе (пусть он и жаркий, но ведь солнечный). Запаслись холодной газировкой и пошли штурмовать летнюю жару. Жара сделала свое дело — под открытым небом предпочитали гулять только самые отважные. Теперь мы гуляли где хотели и все нам было ...

читать целиком
  • 📅 01.11.2024
  • 📝 17.7k
  • 👁️ 1
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Александр В.Руденко

Мне он сразу не понравился, с первого взгляда показался отвратительным: высокий, худой, бледный, словно глист в обмороке. Весь какой-то взъерошенно-прилизанный, как воробей, которому крепко досталось от дождя с ветром, и злобной кошки, впридачу. Взгляд исподлобья - глаза щурит, кисти здоровенные, со взудытыми венами, причем он постоянно мучится, не зная куда их пристроить - к тому же, кисти его чересчур далеко от манжетов, и поэтому, хоть одет он явно в новое, недавно купленное, кажется, будто он донашивает...

читать целиком
  • 📅 27.10.2024
  • 📝 0.4k
  • 👁️ 0
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Мария Шнайдер 3

Я сегодня с тобою буду на «ты» – не хочу этих правил приличия, прошу отменить за это наказание!
Я сегодня в твои губы вопьюсь в кровь… И не на кулак намотаны пряди, а вольно раскинуты на твоём животе… Мне сладко слышать твое рычание и подрагивание твоих рук под моими хрупкими ладонями…
Кину взгляд, утишающий твоё желание сопротивляться....

читать целиком
  • 📅 28.10.2024
  • 📝 6.2k
  • 👁️ 0
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Александр Калинин 92

(Читатель, читай эти строки с нежностью своей любимой перед сном, а читательницам советую дать прочитать это всё своим молодым людям с трепетом вслух им на ушко).
 
Ты лежишь в постели, подобной тем ложам, что были у царей. Матрацы мягкие толстые, на них белые чистые простыни, на одной ты лежишь, другой укрыто твоё нежное нагое тело. Ты спишь. Ты сладко спишь. В свете, что падает из окна от полной луны, видны очертания твоей фигуры. …Как на теле растягивается тёмная полупрозрачная тень от твоих спелых...

читать целиком